Борьба с формализмом: культурные «чистки» и перестройки. Сотворение советских мифов. Всеобщая русификация. Часть III

Он был жертвенным агнцем, выглядящим, по словам одного обозревателя, «бледным, хрупким, ранимым, сгорбленным, напряженным, замкнутым, неулыбчивым — трагичной и душераздирающей фигурой»

ВК Telegram FB Twitter Youtube Instagram Дзен rss Борьба с формализмом: культурные «чистки» и перестройки. Сотворение советских мифов. Всеобщая русификация. Часть IIIДмитрий Шостакович и американский композитор Аарон Копленд перед обедом в честь открытия Культурной и научной конференции за мир во всем мире. 1949

Дмитрий Шостакович и американский композитор Аарон Копленд перед обедом в честь открытия Культурной и научной конференции за мир во всем мире. 1949

В конце марта 1949 года, за год с небольшим до основания «Конгресса за свободу культуры» (КСК), в Нью-Йорке произошло знаменательное событие, которое и стало отправным пунктом на пути к созданию КСК. Это была «Культурная и научная конференция за мир во всем мире», организованная в отеле «Вальдорф Астория» по инициативе Коминформа.

В качестве ее спонсора выступал американский Национальный совет искусств, наук и профессий (NCASP). Советская сторона рассчитывала на укрепление авторитета страны через демонстрацию своих миролюбивых намерений и культурных достижений. Делегацию СССР возглавлял председатель Союза советских писателей Александр Фадеев.

Ее гордостью был композитор Дмитрий Шостакович, широко исполняемый и почитаемый в США.

Однако вместо триумфа произошла катастрофа. Еще до открытия конференции на одном из этажей отеля расположилась группа антикоммунистических левых интеллектуалов, которую возглавлял философ Сидни Хук — троцкист, уже упоминавшийся нами в первых двух частях цикла.

Группу тайно курировал руководитель Управления специальных операций ЦРУ Фрэнк Виснер. А в качестве стороннего наблюдателя в отеле присутствовал его подчиненный и будущий руководитель КСК Майкл Джоссельсон.

Перед командой стояла задача по мере возможности сорвать конференцию и помешать созданию положительного образа СССР в информационном пространстве. И цель была достигнута.

Работа по саботажу началась заранее. В начале марта был сформирован «международный контркомитет», среди членов которого были Бенедетто Кроче, Томас Стернз Элиот, Карл Ясперс, Андре Мальро, Бертран Рассел, Игорь Стравинский.

Контркомитет занимался перехватом писем, выпуском «разоблачительных» пресс-релизов, срывом появления позитивных заметок в прессе, печатанием листовок и прочим. На самой конференции соратники Хука забрасывали выступавших провокационными вопросами.

Фадеева спросили, почему он согласился переписать свой роман «Молодая гвардия» по «предложению» Политбюро, на что писатель ответил, что критика Политбюро «сильно помогла» его работе.

Но кульминационным моментом, согласно многим воспоминаниям, стал выпад композитора и сотрудника Управления стратегических служб США, будущего секретаря КСК, Николая Набокова против Шостаковича.

Набоков процитировал одну из редакционных статей «Правды», в которой три западных композитора — Пауль Хиндемит, Арнольд Шенберг и Игорь Стравинский назывались «обскурантами», «декадентскими буржуазными формалистами» и «лакеями империалистического капитализма». Статья призывала к запрету исполнения их музыки в СССР. «Господин Шостакович лично согласен с этой официальной точкой зрения, напечатанной в „Правде“?» — ехидно спросил Набоков.

Сцена замешательства Шостаковича обрела символическое значение. Из зала раздавались крики «Провокация!», несчастному композитору что-то шептали присутствующие «ответственные сотрудники», а он, весь бледный, с измученным видом лепетал, что «полностью согласен с утверждениями, сделанными в «Правде».

Фрэнсис Сондерс в книге «ЦРУ и мир искусств: культурный фронт холодной войны» пишет: «Это был потрясающий эпизод.

Нью-Йорка достигали слухи, что Шостакович от самого Сталина получил указание принять участие в конференции.

Он был жертвенным агнцем, выглядящим, по словам одного обозревателя, «бледным, хрупким, ранимым, сгорбленным, напряженным, замкнутым, неулыбчивым — трагичной и душераздирающей фигурой».

Борьба с формализмом: культурные «чистки» и перестройки. Сотворение советских мифов. Всеобщая русификация. Часть IIIСидни Хук, американский философ, представитель прагматизма

прагматизмапредставительфилософ,американскийХук,Сидни

Последствия конференции в «Вальдорф Астории» для СССР были весьма неприятными. Хоть кампания «за мир» и была продолжена в Европе (всемирные конгрессы в Париже и Праге в 1949 г. и др.

), от попыток воздействовать таким путем на американскую общественность пришлось полностью отказаться. А для просоветски настроенных сил в США эти последствия оказались просто сокрушительными: их общественному авторитету был нанесен непоправимый урон.

К 1950 году число членов Коммунистической партии США упало почти на треть.

ЦРУ праздновало победу, которая к тому же окончательно прояснила идеологическую и тактическую конфигурацию будущей антисоветской борьбы, доказав действенность идеологемы защиты «культурной свободы», «попираемой» в «тоталитарных» обществах, а также эффективность опоры на троцкистов и прочих «некоммунистических левых» (Non-Communist Left, NCL).

Способ, которым советская власть окормляла культуру и искусство, стал ее ахиллесовой пятой.

Можно сколь угодно ценить советскую культуру, относиться с пониманием ко многим требованиям власти, к цензуре (особенно на фоне чудовищной культурной деградации последних 30 лет), но ведь и образ задерганного Шостаковича, ставший одним из мемов антисоветизма, возник не на пустом месте. Он возник в первую очередь из событий, непосредственно примыкавших по времени к нью-йоркской конференции, а именно кампании борьбы с «формализмом», развернувшейся в СССР в 1948–1949 годах. Шостакович был одним из ее главных фигурантов. Отметим, что обвинениям в формализме он подвергся также в 1936–1937 годах, но после полуторагодичной опалы был тогда полностью реабилитирован и увенчан лаврами за свою Пятую симфонию.

Тема взаимоотношения культуры и власти в СССР необъятна. В нашем цикле мы не ставим задачу ее сколь-нибудь исчерпывающего анализа. На данном этапе выскажем лишь некоторые мысли в связи с этим эпизодом, который стал настоящим подарком для врагов СССР и сыграл важнейшую роль в судьбе дальнейших отношений между интеллигенцией и советской властью.

Борьба с формализмом позднесталинского периода затронула практически все области художественно-творческой деятельности, пересекаясь также с борьбой с «безродным космополитизмом».

Однако наиболее скандальным и абсурдным образом она проявилась в музыке — искусстве, не связанном с четко выразимым словесным содержанием.

В 1948 году шельмованию подверглись практически все ведущие композиторы, в первую очередь — Сергей Прокофьев, Дмитрий Шостакович, Арам Хачатурян, Николай Мясковский, Гавриил Попов и Виссарион Шебалин. Годом позже под удар попали музыковеды.

Борьба с формализмом: культурные «чистки» и перестройки. Сотворение советских мифов. Всеобщая русификация. Часть IIIСергей Прокофьев на съезде Союза Советских композиторов. 1948

1948композиторов.СоветскихСоюзасъезденаПрокофьевСергей

Для либерально-антисоветского дискурса кампания 1948–1949 годов стала одним из самых весомых аргументов в пользу «ужасности» Советского Союза.

Однако даже стоя на однозначно просоветских позициях, воспринимать эти события иначе, чем как кошмар, сложно, хотя всё и прошло без каких-либо «тяжелых» репрессий.

Были лишь увольнения, публичные поношения и «покаяния», а также запреты на исполнение части произведений, и все гонения практически захлебнулись еще при жизни Сталина.

Долгое время о событиях 1948–1949 годов не существовало никаких обстоятельных исследований, которые могли бы вывести их из области чистой антисоветской мифологии. Лишь в 2010 году появилась крупная работа музыковеда Екатерины Власовой «1948 год в советской музыке», которая позволяет разглядеть внутренние механизмы кампании — идеологические, ведомственные, а также личностные.

Мы не будем здесь критиковать работу Власовой. Несмотря на то, что некоторые ее суждения нам кажутся недостаточно проработанными и несвободными от либерально-антисоветских штампов, в целом это добросовестное и компетентное исследование, предоставляющее обильный документальный материал и много ценных обобщений.

В частности, историк показывает, что одним из факторов в подготовке и осуществлении антиформалистической кампании был реванш «посредственностей» против выдающихся композиторов, возвысившихся и занявших ключевые позиции в мире советской музыки между концом 30-х и 1947 годом (Шостакович, Прокофьев, Хачатурян, Мясковский и др.). «Фактически это был переворот, совершенный в отечественной музыке. Силовая акция, которая привела к руководству союзом [композиторов] «хоровиков» и «песенников», — пишет Власова.

https://www.youtube.com/watch?v=vnleBEq3uWM\u0026list=PLP2Gfb9GEvuE2ODl56b2cry3mQ9tCVHpW

В книге показано, сколь значительную роль играли личные и аппаратные интриги, как в 1948 году, так и в предшествующие годы. Становится ясно, что в музыке, подобно литературе и театру, деятели искусства досаждали друг другу гораздо больше, чем досаждал им НКВД.

Анализируя шельмование композиторов и музыковедов, обвиненных в формализме, автор приходит к выводу, что «глубинная суть этого конфликта, расколовшего все музыкальное сообщество, определялась извечной борьбой обладающих массой комплексов средних дарований, в данном случае рядившихся в коммунистические одежды, со свободным, незашоренным идеологическими догмами научным и творческим сознанием. Такого рода конфликты вечны в истории. И неистребимы. Сталинский период имеет лишь ту особенность, что агрессивные наскоки посредственностей время от времени поощрялись „рулевыми партии“. Когда же „лай“ становился слишком оглушительным, чересчур увлекшихся одергивали».

Антиформалистическая кампания в музыке воспринимается как особенно вопиющая именно потому, что в ней не было никакой сколь-нибудь весомой политической необходимости. Конечно, существовали разногласия между консервативно настроенными крупными музыкантами (А. Гольденвейзер, Б. Асафьев в конце жизни и др.) и теми, кто был открыт более новаторским исканиям.

Но их можно было пытаться разрешить без неуклюжего грохота идеологических трафаретов, явной травли и унизительных «покаяний». А в итоге система лишь добилась резкого оскудения в стране музыкального творчества (Власова приводит об этом красноречивые данные) и продемонстрировала непоследовательность культурной политики.

Авторы, еще недавно получавшие Сталинские премии, вдруг оказались чуть ли не врагами народа.

Борьба с формализмом: культурные «чистки» и перестройки. Сотворение советских мифов. Всеобщая русификация. Часть IIIНиколай Набоков (в центре) на радиостанции «Голос Америки». 1946

1946Америки».«Голосрадиостанциинацентре)(вНабоковНиколай

Интересно, что роль личностного фактора в произошедших событиях не ускользнула и от Николая Набокова, который злорадствовал в статье «Русская музыка после чистки» (Russian music After the purge, The Partisan Review, август 1949 г.):

«В Советском Союзе, как и во всех бюрократических тоталитарных государствах, личная ненависть и ревность, конечно, гораздо более интенсивны и ядовиты, чем в „декадентских“ западных странах, где человек не является в такой степени пешкой в жесткой и часто безжалостной работе государственной машины.

Читайте также:  Отель гермес - гостиница в элитном районе санкт-петербурга

Огромный успех Прокофьева на протяжении всех тридцатых годов, безусловно, спровоцировал яростные чувства личной ревности. В январе 1937 года, когда шла чистка музыки Шостаковича, Прокофьев почувствовал крайнюю неуверенность в своем положении.

Потребовалось вмешательство Сталина (который в то время, как утверждают, сказал: „Не трогайте его, он наш“), чтобы заставить замолчать тех, кто был готов наброситься на Прокофьева» (выделено в оригинале. — Ред.).

Свою статью Набоков завершает мыслью о том, что причиной наезда на композиторов является страх «тоталитарного» Политбюро перед любой деятельностью, которая ускользает от его «непосредственного контроля», и что на самом деле советское руководство боится «творческого индивидуализма, который все еще во многом связан с западноевропейской традицией» и который «может привести к политическому индивидуализму, тем более что некоторые из композиторов, с их широкой национальной и международной репутацией, могут чувствовать себя по определению вне и над линией партии». Поэтому, — считает Набоков, — партия предпочитает заставить композиторов писать музыку «приятную и понятную новому советскому среднему классу», а не дать им заниматься загадочной и тем самым, может быть, подрывной деятельностью.

Набоков не задумывается над тем, почему политбюро не боялось творческого индивидуализма между 1938 и 1947 годами и награждало Прокофьева Сталинской премией за почти атональную Седьмую сонату.

Он не задается вопросом, почему в нацистской Германии или фашистской Италии (тоже ведь «тоталитарных») так и не возникло композиторов, способных создать что-либо сравнимое.

Почему советская музыка существует как феномен, а фашистская — нет?

Образ советской власти им упрощен, огрублен и приравнен к самым неприглядным проявлениям. Однако некоторая доля правды в соображениях Набокова всё же присутствует, особенно в отношении ставки на мещанские запросы среднего класса. И к этому нужно отнестись внимательно.

(Продолжение следует.)

Перестройка: люди менялись на глазах

На следующий же день, 5 февраля 1990 года, Михаил Горбачёв заявил о необходимости введения поста Президента СССР с одновременной отменой 6-й статьи Конституции СССР  и установлении многопартийной системы, что и послужило в дальнейшем краху Советского Союза.

https://www.youtube.com/watch?v=jGAB5dqKVR8\u0026list=PLP2Gfb9GEvuE2ODl56b2cry3mQ9tCVHpW

Как организовывали это шествие, с кем согласовывали и как собирали людей в эпоху, когда не было мобильных телефонов и интернета? И понимало ли большинство участвующих суть и последствия выдвигаемых требований и лозунгов как для страны, так и для каждого её жителя?

Сегодня многие знают, что всё вокруг нам не принадлежит, а имеет какого-то, непонятно откуда взявшегося хозяина, хотя ещё не так давно, всё вокруг принадлежало одному хозяину — народу. Возмущённых произволом капитализма много, но не многие знают, как такое получилось. Многие про это в курсе, но не в курсе, как это произошло.

Некоторые считают,  что это случилось как-то само собой при разрушении СССР, другие считаю,т что этому способствовал Ельцин в 1993-м, однако это не так.

История на самом деле практически детективная, но драматический сюжет её развивался у всех на глазах, народную собственность украли у нас, у всех прямо из под носа, и в этом прозападная российская власть заставила участвовать жителей страны, выводя их на улицы Москвы 4 февраля 1990 года.

Митинг 4 февраля 1990 года

Вся площадь, ещё не перестроенная в торговый центр «Охотный Ряд», начало Тверской улицы (тогда — улица Горького), Моховая (тогда — проспект Маркса) и Александровский сад — всё вокруг было заполнено плотно стоящими друг к другу людьми. На дворе 4 февраля, плюсовая температура, но все в теплых меховых шапках и шарфах. Два часа шествия от нынешнего ЦДХ через Крымский мост по Садовому кольцу через площадь Маяковского (ныне Триумфальная), 7 км пути, ещё два часа митинга.

«Задача нашего митинга — объединение. Объединить все честные силы, сложить все демократические организации в единый антибюрократический фронт»,

— говорил с грузовика-трибуны, стоявшего прямо под колоннами гостиницы «Москва», Гавриил Попов, сопредседатель Межрегиональной депутатской группы (МДГ), будущий первый мэр Москвы.

По словам милиции, собралось порядка 300 тыс. человек, по словам организаторов — более полумиллиона. Толпа с готовностью подхватывала лозунги, подбадривала ораторов — Бориса Ельцина, Юрия Афанасьева, Тельмана Гдляна, Глеба Якунина, Евгения Евтушенко…

Лозунги были таковы:

  • демократизация общественной жизни,
  • новая избирательная система,
  • принятие демократического закона о печати,
  • заключение нового Союзного договора,
  • а главное — отмена 6-й статьи Конституции о ведущей и направляющей роли КПСС.

Поводом к шествию стала конфронтация в ЦК КПСС: консервативное крыло Политбюро (Егор Лигачев, Анатолий Лукьянов и другие) активно выступали против реформ, а генсек Михаил Горбачёв заявил, что уйдёт в отставку, если партия не одобрит его курс на обновление. Москвичи решили поддержать Горбачёва демонстрацией. Никто не ожидал такого скопления народа, но выдался тёплый, солнечный день, и многие москвичи просто вышли погулять.

Источник: http://callmjoker.livejournal.com/7983.html

Демонстрация собрала приверженцев самых разных политических течений —  от христианских демократов до анархистов. На поддержание порядка были брошены тысячи милиционеров, но обошлось без происшествий.

Многотысячная колонна прошла от Октябрьской площади до Манежной, где и состоялся митинг. Демонстранты требовали отмены 6-й статьи Конституции о руководящей роли КПСС (месяц спустя эта статья была отменена).

В дальнейшем многие активные участники того шествия, разочаровавшись в реформах, выходили на улицу уже с антигорбачёвскими лозунгами, самые разные политические силы по разным поводам пытались устроить массовые акции, но по масштабности ни одна из них не приблизилась к февральской демонстрации 1990 года.

При этом следует отметить, что шествие 4 февраля 1990 года являлось массовкой, своего рода ширмой для прикрытия преступных действий власть имущих по планомерному, согласно директиве 20/1 СНБ США 1948 года, развалу СССР, а граждан использовали втёмную также, как и «гапоновщина» 9 января 1905 года в Санкт-Петербурге (об этом наша статья «9 января 1905 — провокация, ставшая историей» — http://inance.ru/2017/01/9-yanvarya-1905/).

Предыстория шествия или как у граждан СССР украли общенародную собственность

  • Итак, наши «дерьмократы» (как их именовали многие в 90-ые годы), руководимые западными консультантами, прямо хотели бы украсть у народа его достояние, но скорее всего это у них не получилось бы, поэтому, они, как завзятые мошенники и аферисты пошли другим путем, разыграли целый многоактовый спектакль, конечной целью которого было обкрадывание народа.
  • Но обо всём по порядку.
  • Известна точная дата, когда было совершено это преступление —  народная собственность была украдена 14 марта 1990 года, в довольно странном для такого действия документе, а именно в Законе «Об учреждении поста Президента СССР и внесении изменений и дополнений в Конституцию СССР»,  в тексте которого, как бы между прочим, вносились изменения во Вторую Главу Конституции СССР, а именно —  в 10-ю, 11-ю, 12-ю и 13-я статьи.
  • К этому документу тоже пришли не сразу, к нему тихонько подкрадывались, внося в умы граждан разные идейки, которые, кстати говоря, не имели никакого отношения к народной собственности.

А дело было так: либералы, под прикрытием Горбачёва объединившиеся на I Съезде народных депутатов СССР в Межрегиональную депутатскую группу (МДГ),  сразу же повели борьбу за отмену 6-й статьи Конституции СССР.

Статья 6 Конституции 1977 гласила:

«Руководящей и направляющей силой советского общества, ядром его политической системы, государственных и общественных организаций является Коммунистическая партия Советского Союза. КПСС существует для народа и служит народу».

Межрегиональная депутатская группа (МДГ), сопредседателями которой стали Юрий Афанасьев, Гавриил Попов, Борис Ельцин, Виктор Пальм и Андрей Сахаров (последний как агент влияния был инициатором отмены 6-й статьи), возглавила поднимавшуюся в стране голову Пятую колонну и требовала полного уничтожения советской политической системы, признать политический плюрализм, внедрить рыночные механизмы в экономику, деидеологизировать управление.

Но где же про народную собственность? Так никто пока даже и слова об этом не говорил.

На I и II Съездах народных депутатов СССР МГД попыталась атаковать 6-ю статью, но тогда проиграла. Тогда и были ими спланированы митинги и шествия граждан против действующего политического строя. Как следствие, 4 февраля 1990 года в Москве прошли хорошо организованные массовые митинги, на улицы столицы вышло много людей.

На другой день — 5 февраля 1990 года состоялся расширенный пленум ЦК КПСС, на котором Михаил Горбачёв заявил о необходимости введения поста Президента СССР с одновременной отменой 6-й статьи Конституции СССР о руководящей роли КПСС и установлении многопартийной системы. Пленум единодушно поддержал Горбачёва…

Согласно решению Пленума ЦК КПСС, на III Внеочередном съезде народных депутатов (12 — 15 марта 1990 года) «в порядке законодательной инициативы» был внесён проект «Закона СССР об изменениях и дополнениях Конституции СССР по вопросам политической системы (статьи 6 и 7 Конституции СССР)». 14 марта 1990 года Съездом был принят закон «Об учреждении поста Президента СССР и внесении изменений и дополнений в Конституцию СССР».

Вся страна обсуждала отмену 6 пункта и введение поста Президента СССР, других тем для обсуждения не предлагалось.

Фактически Верховный Совет СССР 14 марта 1990 года совершил политическое самоубийство. Его политический труп прозаседал в Кремлёвском Дворце Съездов до начала 1992 года и тихо отправился на свалку истории. Он после фразы председательствующего — «Решение принято» —  уже никому не представлял никакого интереса, поскольку его миссия была выполнена.

Читайте также:  Петроград становится Ленинградом

4. По ту сторону формализма, марксизма и семиотики: Лидия Гинзбург и Михаил Бахтин

4. По ту сторону формализма, марксизма и семиотики:

Лидия Гинзбург и Михаил Бахтин

Формализм и социология литературы в сталинскую эпоху были полностью заглушены, а их лидеры и сторонники оказались вынуждены оставить активные исследования в своих областях и уйти — кто в архивную работу, кто в редактирование, кто в преподавание, кто в историю литературы.

Поколение полиглотов, философски образованной молодежи, творчески мыслящих ученых, пришедших в науку в 1920-х, фактически исчезло из поля зрения. Те, кому посчастливилось пережить чистки, не уйти из жизни безвременно, вернулись в науку в 1950–1980-х годах, хотя и не всегда полные тех же дерзаний, той же тяги к новизне, какими характеризовались их ранние работы.

Два удивительных исключения составляют Лидия Гинзбург (1902–1990) и Михаил Бахтин (1895–1975), филологи, глубоко укорененные в европейской философской, литературной и социальной мысли XIX — начала XX века, проницательные читатели и теоретики литературы, чьи работы не поддаются простым определениям.

Масштаб сделанного Гинзбург и Бахтиным позволил им не только подтвердить жизненность советской науки досталинской эпохи, но и перевести ее достижения на уровень науки мировой, и сохранить свое влияние в постсоветское время.

Достаточно вспомнить в этой связи широко образованных ученых мирового класса — Михаила Гаспарова (1935–2005) с его исследованиями в области теории и истории стихосложения и Елизара Мелетинского (1918–2005), автора блестящих работ в области фольклора и мифологии; это лишь два ярких имени из поколения, следовавшего за Гинзбург и Бахтиным.

Лидия Гинзбург начала свою карьеру в 1920-х годах как лучшая ученица Тынянова и Эйхенбаума и участница группы молодых формалистов. Однако она шла к исследованию классики по-своему, через нехудожественную прозу, записные книжки П. А. Вяземского.

Формалисты в это время оказались под ударом, что сказалось и на ее научной карьере, фактически прервавшейся на десятилетия (хотя она и сумела опубликовать две книги — о Лермонтове, 1940, и Герцене, 1957).

Гинзбург пережила Ленинградскую блокаду (публикация ее «Записок блокадного человека» станет одним из главных литературных событий 1984 года) и послевоенную антикосмополитическую кампанию; написала, вероятно, лучшую авторскую монографию о русской поэзии («О лирике», 1964, 1974); одну из самых оригинальных и оказавших глубокое воздействие на литературно-критическую мысль русских книг о нарративной прозе («О психологической прозе», 1971, 1977) и яркую книгу «О литературном герое» (1979), где проблема личности в литературе рассматривается в контексте современных направлений в литературной и социальной теории. Теперь, когда стало возможным напечатать ее воспоминания и записные книжки, она приобрела репутацию писателя-новатора, автора «промежуточной» прозы, письма на границе между литературой и не-литературой, хотя в своих критических и теоретических работах, которыми она была известна ранее, Гинзбург стремилась обходить советские темы.

В отличие от многих обсуждавшихся здесь теоретиков, Гинзбург не стеснялась привлекать современных, часто западных, философов (Камю, Сартра), психологов (Фрейда, Вильяма Джеймса, Юнга, Выготского), социологов (Меда, Риесмана, Вебера), литературных теоретиков (Ауэрбаха, Барта, «Тель Кель», Уэллека).

Опираясь на столь различные дисциплины, она исследовала взаимодействие жизни и литературы в русской культуре через такие понятия, как моделирование, характерология, познание, динамическая взаимосвязь между литературой и поведением[1641].

В качестве материала она использовала в основном прозу и поэзию XIX века, но нередко обращалась то к французской, немецкий и русской литературам XVIII века, то к современной русской поэзии и европейской литературе.

В работах Гинзбург интерес к процессам, динамически понятым в духе учителей-формалистов Тынянова и Эйхенбаума, сочетается с вниманием к структурной природе текста и функциональной динамике его элементов.

Яснее всего содержание этого подхода, сочетавшего синхронный и диахронный анализ и реализованного в ее работах с 1920-х до 1980-х годов, раскрыто в ее позднем эссе «Об историзме и структурности: Теоретические заметки». Здесь сочетание этих двух начал утверждается в качестве теоретического принципа, а в истории усматриваются форма и структура, подобно тому как формой и структурой обладает сознание индивидуального ученого или читателя. Показательно, что Гинзбург указывала на роль в развитии своей позиции не только русских теоретиков (Тынянова, Винокура), но и западных (Мукаржовского, Барта)[1642].

В основных работах 1970–1980-х годов этот подход находит дальнейшее развитие. Гинзбург оперирует на среднем уровне теоретизирования, принимая стандартные культурно-исторические схемы и типологии (понятия «реализм»), не ставя проблем каузальности и прямо не противореча марксистско-ленинской доктрине.

Однако в двух, по крайней мере, моментах она игнорировала официально принятый социально-экономический детерминизм: в своем внимании к процессу моделирования (в противовес теориям литературы как «отражению» социальной реальности) и в том, что в создании литературных персонажей она отводила равную роль социальному, психологическому и литературному материалу. Гинзбург развила эту позицию наиболее последовательно в диалоге с Белинским и Добролюбовым, чье влияние на советское литературоведение превосходило влияние марксистских теоретиков, работавших с более диалектической теорией базиса и надстройки. Она суммировала свою позицию следующим образом:

Литературный герой включен в непрерывно действующую, иногда противоречивую систему ценностных ориентаций. Это сближает художественную модель человека с другими его моделями, вырабатываемыми историей, социологией, психологией.

Другим признаком сближения является структурность, представление о формах проявления личности. Уже многое было сказано о неуместном обращении с литературным героем как с живым человеком.

Но дело здесь, в сущности, не в «живом человеке», а в смещении типологии литературной и социально-психологической.

Если размышляли, например, о том, не лучше ли бы поступила Татьяна, бросив нелюбимого мужа и уйдя к Онегину (что вопиюще противоречит ценностным критериям Пушкина), то на месте литературного персонажа оказывалась не живая женщина, но социально-психологическая модель новой женщины, разумной и свободной. Из литературного материала выводились социальные, моральные, психологические типы. Модель тем самым накладывалась не на жизненный материал, еще подлежащий обработке, а на другую модель — и они разрушали друг друга[1643].

Словом, литература становится процессом моделирования, который опирается на другие модели, обладающие структурностью. Это ни в коем случае не процесс простого «отражения» реальности, но скорее, как говорит Гинзбург в предисловии к своей книге «О психологической прозе», процесс непрерывной эстетической деятельности человечества.

Вызов, который бросает семиотической теории книга «О литературном герое», куда более прямой, чем тот, что представлял собой марксизм.

Прежде всего, речь идет о подходе Гинзбург к «автору», которого Барт однажды бесцеремонно отверг как «немощного идола старой критики»[1644].

Критику Гинзбург — с ее вниманием к ролевой теории, современным этике и социологии — менее всего можно назвать «старой».

Но в этом вопросе она настойчиво возвращается к романтическому пониманию писателя как творца и даже использует слово «демиург»[1645].

Не меньшим вызовом семиотике является отношение Гинзбург к языку, вернее, отсутствие особого интереса к нему. Хотя ее работы печатались в изданиях московско-тартуской группы и высоко ценились ее участниками, лингвоаналитические процедуры занимают в них демонстративно мало места.

В книге «О психологической прозе», где автор ссылается на семиотические исследования по моделированию и типологии, она практически не обращается к лингвистическим методам, быстро переходя к более крупным объектам анализа: нормам, идеалам, структурам, формам, историческим дефинициям, философии, жанрам.

Только в конце книги «О литературном герое» Гинзбург переходит к обсуждению проблемы «прямой речи» в качестве способа производства литературного персонажа как менее сложного или интересного фактора, чем ранее обсуждавшиеся моделирующие или типологические системы. Наиболее интересные разделы посвящены речевым жанрам.

Вместо «языка» или лингвистической модели здесь используется понятие моделирования в широком культурном смысле — идет ли речь о социальных, психологических, литературных моделях или их различных подтипах (масках, характерах, персонажах, представляющих идеи, и даже — в связи с французским «новым романом» — разрозненных процессах восприятия). «Модель» понимается Гинзбург системно, и, соответственно, литературный персонаж становится для нее не просто суммой черт, закрепленных за тем или иным именем собственным, как при структуралистском подходе к герою Барта или Сеймура Чатмена, но системой отношений между этими чертами, отношений, обусловленных различными историческими, социальными, научными и философскими соображениями:

Единство литературного героя — не сумма, а система, со своими организующими ее доминантами. Литературный герой был бы собранием расплывающихся признаков, если бы не принцип связи — фокус авторской точки зрения, особенно важный для разнонаправленной прозы XIX века[1646].

Этот подход к персонажу возвращает нас к имплицитной полемике, которую Гинзбург вела с теориями литературного процесса, отрицающими автора. Ее приверженность целостности текста в единстве авторской точки зрения идет от понимания целостности литературного персонажа в единстве авторского же взгляда на мир.

Хорошо известно, что критические методы и школы возникают в связи с определенными литературными движениями. Верно, однако, и то, что подобные методы развиваются в связи с определенными произведениями и писателями.

Бахтин и Достоевский, Лотман и Пушкин, Шкловский и Лоуренс Стерн приходят на память как наиболее известные примеры таких «счастливых пар».

Во внимании к механизмам социального взаимодействия, в критической независимости и упрямой, почти архаической настойчивости на личной ответственности, этике и рациональности — теория и критика Гинзбург, основные разделы которых посвящены Толстому, прочнее всего связаны именно с этим автором.

Читайте также:  Культурная революция: от авангарда до соцреализма. Часть IV

Однако по широте исследовательского охвата, глубине и оригинальности критической мысли, превратностям научной судьбы и неоднозначности восприятия наиболее сложным и стимулирующим теоретиком советской эпохи был Михаил Бахтин.

Начав свою научную деятельность сразу после революции, он прожил большую часть жизни в ссылке, вдалеке от столиц (в основном в Саранске, а до того — в Вильнюсе, Одессе, Невеле и Витебске), а важнейшие его работы увидели свет либо в конце его жизни, либо посмертно.

Обозначить границы влияния работ Бахтина куда сложнее, чем в случае с Гинзбург и Московско-тартуской школой, главным образом из-за того, что он внес вклад в различные дисциплины — его мысль простиралась на философию и религию, социальный анализ и культурные исследования, визуальные искусства и, конечно, на теорию литературы и литературную критику.

Филологическое и философское образование дало ему культурный кругозор куда более широкий, чем современным ему русским теоретикам, простираясь от классической античности и европейского Средневековья и Возрождения до актуальных дискуссий 1970-х годов, с особым интересом к неокантианству и социологической, теологической и лингвистической мысли XIX — начала XX века.

Сам стиль мысли Бахтина, воплотившийся в идеях полифонии, гетероглоссии и диалога, — незавершенный, временами абстрактный, временами — аллюзивный, иногда — агрессивно-полемический, иногда — завораживающе суггестивный — способствовал тому, что его работы оказались исключительно привлекательными для представителей самых различных направлений современной гуманитарной мысли.

Путь Бахтина к отечественному и зарубежному читателю был мучительным[1647]; однако отягощенный изгнанием, тяжелой болезнью и враждебностью советского академического истеблишмента, в конце концов он пришел к международному признанию, поначалу более широкому на Западе, чем на родине.

Только появившись в советской печати, его тексты тут же переводились и становились широко доступными на Западе, способствуя росту международного признания автора. За последние почти полвека на Западе едва ли не каждый сезон открывался новый Бахтин.

Анализ «полифонического» дискурса в книге Бахтина о Достоевском, переизданной в 1963 году, предлагал англо-американской «новой критике» динамичный и утонченный подход к стилю, риторике и характерологии, выходящий за пределы предшествовавшей традиции.

Знаменитая бахтинская «карнавальность» в его книге о Рабле, опубликованной в СССР в 1965 году, была с восторгом встречена политически ангажированными западными учеными в конце 1960-х — начале 1970-х годов, увлеченными ее демократическим пафосом и идеями ниспровержения иерархии.

В 1980-х критики, стремившиеся выйти за пределы формализованной нарратологии, приветствовали социолингвистические исследования Бахтина и его работы о романном дискурсе, которые были написаны в 1930–1940-х годах и составили книгу «Вопросы литературы и эстетики» (вышла в 1975-м).

Работы Валентина Волошинова о фрейдизме и лингвистике и Павла Медведева о формализме, приписываемые Бахтину, связали его с фрейдистским и марксистским дискурсом, чем способствовали развитию западной культурологии. Когда же культурная теория в конце 1980-х — 1990-х годах оказалась под неусыпным взором дисциплинарных теорий Фуко, а затем начала дрейфовать к бесконечной деконструктивистской игре со смыслом, свежая порция работ Бахтина, поздних и ранних, вновь возвращала решающую роль личностному началу, ответственности и незавершенности[1648].

Влияние Бахтина в рассматриваемый здесь период, хотя и простиралось на философию и социологию, имело своим центром все же литературную критику (определяемую как анализ и интерпретация литературных текстов), историю литературы и литературную теорию, понимаемые очень широко.

В Советском Союзе, где Бахтина пытались присвоить и «физики», и «лирики», это влияние было не менее сложным, чем на Западе. Для В. В. Иванова Бахтин — пионер семиотики, который предвосхитил семиотические работы по коммуникации, информационной теории и непрямому дискурсу, а также бинарный структуральный анализ (например, оппозиция высокого и низкого в его книге о Рабле).

Даже бахтинская критика соссюровской лингвистики рассматривалась в качестве концептуальной базы структурализма[1649]. Юрий Лотман ездил в Москву встречать Бахтина, когда тот вернулся из ссылки в 1970 году, и планировал издание юбилейного сборника статей, посвященного 75-летию со дня его рождения, в котором должна была появиться статья Иванова. Б. Ф.

 Егоров отмечает, что полемика Бахтина с формалистами в 1920-х годах была куда острее, чем его комментарии о структуралистах в 1960-х[1650].

Тем не менее заметки самого Бахтина последних лет жизни показывают, что он оставался настроен весьма скептически не только по отношению к соссюровской лингвистике, но также к таким понятиям, как кодирование, и к тому, что он называл абстрагирующей «диалектикой» семиотического анализа. Эти заметки посвящены концептуальным конструкциям структуралистской коммуникативной теории:

Семиотика занята преимущественно передачей готового сообщения с помощью готового кода. В живой же речи сообщение, строго говоря, впервые создается в процессе передачи и никакого кода, в сущности, нет […]

Культ личности Сталина — причины формирования и разоблачения

Основные причины

Идеологическая основа СССР отвергала любые проявления вождизма, так как была построена на идее равенства.

Но позже некоторые ученые пришли к выводу, что возвеличивание главы страны — это естественное последствие социализма. Так, русский философ Н. А.

Бердяев предполагал, что в СССР появился вождизм нового типа, который делал правителя руководителем масс, наделенным диктаторской властью.

У историков нет единого мнения о том, что способствовало появлению возвеличивания Сталина. Часть специалистов считает, что Иосиф Виссарионович сам способствовал этому, другие уверены — все дело в исторических и культурных особенностях страны.

Культ личности в истории — это возвеличивание отдельного человека, обычно им является глава государства. Сталин хотел создать общество, которое будет всегда обязано:

  • партии;
  • государству;
  • главе СССР.

Не Сталина первым наградили титулом вождя революции. Его удостоились Ленин и Троцкий. Есть еще одна версия формирования культа личности.

В соответствии с ней в России на протяжении многих веков складывалась система патернализма. Так называется система, при которой власти обеспечивали потребности граждан, а те в обмен разрешали диктовать условия жизни. Именно это стало хорошей почвой для возвеличивания Сталина.

Процесс формирования

В 30-х годах ощущалась политическая необходимость введения тоталитарного режима. В это время происходило формирование экономики страны. Прошли две пятилетки, которые позволили построить множество промышленных заводов. Активно шло развитие Турксиба. Все это способствовало популярности политики Сталина.

Но становление вождизма было не таким безоблачным. Среди населения и в армии проводились постоянные чистки. Репрессии были направлены на избавление советских людей от предателей народа. На деле пострадало много невиновных личностей. Человека могли расстрелять за то, что его предок был церковнослужителем или принадлежал не к тому сословию.

В 30-х годах в центральной части СССР был сильный голод, но борьба с ним не велась. Колхозники сдавали весь урожай. Человека расстреливали даже за то, что он пытался унести несколько зернышек. На стройках не хватало рук, поэтому привлекались заключенные и репрессированные. Если рассматривать кратко культ личности Сталина, то он имел разные проявления:

  • вокруг Иосифа Виссарионовича создавался образ непогрешимого вождя;
  • в честь Сталина называли разные объекты;
  • образ вождя нашел широкое отражение в литературе 1930—1950-х годов;
  • были искажены многие исторические события, например, отрицалась роль других партий в революции 1917 года.

Возвеличивание Сталина имело национальный характер. Им восхищались во многих социалистических странах. Процесс включал в себя прославление главы государства в разных видах массовой культуры, в документах. Даже дети благодарили Сталина так, словно он обеспечил им счастливое детство.

Интересно и то, что сам Иосиф Виссарионович ни минуты не сомневался в своей значимости. Он всегда спокойно и уверенно держался. По воспоминаниям Смиртюкова, выражение лица вождя часто было отрешенным, словно он думал о чем-то поистине великом, недоступном смертным.

Особенности развенчания

Разоблачение культа личности Сталина произошло через три года после его смерти. Сделал это Хрущев на очередном съезде партии. В документе он смог привести негативные последствия возвеличивания личности, но в то же время все отрицательные моменты Никита Сергеевич возлагал на плечи Иосифа Виссарионовича. Информация о докладе быстро разошлась по всем уголкам СССР.

Именно Хрущеву удалось развенчать культ личности вождя. По мнению Никиты Сергеевича, вся проблема была в том, что Сталин сам поощрял такое отношение. Ему нравились лесть и обожествление, у него отсутствовала скромность. Насаждение культа личности активно шло через кинематограф.

Установление образа идеального вождя не могло пройти без последствий. Во время репрессий и голода погибли сотни тысяч людей. Иосиф Виссарионович нарушил принципы социализма и за это посмертно получил осуждение.

После раскрытия правды о Сталине в СССР начались небольшие изменения. Они выражались в том, что была проведена реабилитация жертв политических репрессий.

Началась критика личности вождя, часть его соратников была оправдана. Произошел отказ от жесткой цензуры. Полной свободы еще не было, но творческие люди получили значительные послабления.

Утверждение культа личности Иосифа Виссарионовича Сталина и последующее развенчание оставили след в истории СССР. При Брежневе о бывшем главе государства старались не говорить. Все изменилось с началом перестройки и введением гласности. Однозначно только одно: Сталин был одним из самых запоминающихся и выдающихся правителей.

Ссылка на основную публикацию
Adblock
detector